Театральная любовь Ивано-Франковской области

Оказывается, даже устоявшаяся репутация бывает неточна, поверхностна и
несправедлива. Как скажем, у Валентина Гафта, которого в кулуарах считают
человеком суровым и колючим. Возможно, эту «тень» на артиста бросили его
многочисленные экранные герои, среди которых было немало злодеев. А может,
его едкие эпиграммы сгустили краски, но образ закрепился. К тому же,
журналистов он не жалует, о себе ничего не рассказывает. В общем, когда в
дальней дороге мне выпал «пиковый король» в лице Валентина Иосифовича,
отправилась я к нему на ватных ногах… А улетела на крыльях. Но и после
этого недоумевала: уж не приснился ли мне он — трепетный, лиричный,
неожиданный, нежный, задумчивый, шепчущий.
С Гафтом не обязательно знакомиться лично, чтобы угадать в нем сильную и
цельную личность с живым и цепким умом. А то, что он изумительный,
неоспоримо мощный актер, известно всем, кто видел его на сцене. Что касается
ролей в кино, то за немногим исключением Валентин Иосифович относится к ним
скептически. Хотя тут с ним можно не согласиться. Зритель прекрасно знает и
любит его роли в фильмах «Здравствуйте, я ваша тетя», «Гараж», «Чародеи», «О
бедном гусаре замолвите слово», «Небеса обетованные». Гафт вообще невероятно
требователен к себе, что дает ему право быть не менее взыскательным и к
другим. Но это высокая планка не недовольного ворчуна, а настоящего, чистого
идеалиста. К сожалению, сейчас этот тип в природе почти не встречается,
поэтому большинство Гафта не понимает и не слышит. А зря…
«Мой прадед арендовал землю под Полтавой, занимался сахарным заводом».
— Валентин Иосифович, о происхождении вашей фамилии даже рассказ написан. А
вы сами для себя уже выяснили, «откуда есть пошел» Гафт?.
— Версии до сих пор появляются. Даже когда я был в одном музее в
Тель-Авиве, и там подошли: «Хотите узнать о своей фамилии?» Искали-искали в
компьютере, и ничего. Ответ какой-то странный, но неточный. А недавно я
познакомился с историком-археологом, который выяснил через chernivtsi.name, чем занимались мои
предки. Они выходцы из Германии, поселившиеся потом в Украине. И
действительно, мой прадед арендовал землю под Полтавой, занимался сахарным
заводом. Я слышал об этом от родителей. Но тогда о том, что твои предки
капиталисты, страшно было даже рассказывать. И я своей историей особо не
интересовался. Все, что с тем временем связано, отрезалось, забывалось,
оставалось в той эпохе. Мы, мол, советские люди, у которых все по-другому, а
пережитки и элементы красивой жизни к нам никакого отношения не имеют.
— И, тем не менее, такой «элемент» оказался не единственным в вашей судьбе.
А богемный мир, манекенщицы, «и наслажденье вечное, как Рим»?.
— Да, в 1959 году я начал ухаживать за манекенщицей, ее звали Алена.
Впоследствии она стала моей женой, с которой я прожил десять лет, у нас
родилась дочь. Алена работала в Московском Доме моделей и считалась просто
супер, одной из лучших манекенщиц. Тогда показы устраивались вроде концерта,
их перемежали разными номерами, девушки одежду демонстрировали, потом кто-то
выступал. Эти вечера в Доме работников искусств, в Доме журналиста были
очень престижными.
— В купальниках тоже дефилировали?.
— Нет, купальников тогда не показывали, такое очень редко случалось. В
основном, разные модели, платья, костюмы. Моде тогда уже уделялось внимание.
Ну, представляете в те времена, 59—60-й годы, они участвовали в выставках,
выезжали за границу, а мы даже представить себе не могли, что это такое.
— А вы на зарубежных фестивалях бывали?.
— Один раз в жизни. Наших фестивалей я вообще не признаю. Мне фестиваль
напоминает такую халявную гульбу. Все говорят: «Ой, отдохнем». Ну,
отдыхайте, только чтоб вас столько людей не видело. А это ж все публично.
Когда ты действительно сделал новую работу, за которую не стыдно, и приехал,
чтоб увидеть реакцию на нее, — тогда я понимаю, ты выходишь на сцену,
получаешь какой-то приз, награду. Не надо только это опошлять. А у нас все
церемонии, особенно «Ника», превращаются в нечто легкомысленное. Хотя дело
ведь не в том, что ты держишь в руках. Этот праздник является в какой-то
степени частью того, ради чего ты работаешь. И к нему надо относится с
любовью, как к трогательному и важному моменту. А когда ведущий говорит:
«На, держи. Что, устал держать, ну, пошел, давайте похлопаем ему. Смотри,
расплакался чего-то», мне жалко людей, которые вышли на сцену, а с ними так
обращаются. Мне больше нравится, как вручают американский «Оскар». Они не
бояться быть детьми. А у нас это иногда делается грубовато или пошло. Не
надо бояться на таких вечерах говорить высоким слогом. И те, кто не получил
награду, и те, кто смотрит из зала или по телевизору, должны за них
порадоваться, разделить их счастье.
— А какие премии и призы имеют для вас особенную ценность?.
— Они все для меня ценны. Я получил «Овена», Пушкинскую Царскосельскую
премию, высшую премию имени Смоктуновского, премию газеты «Комсомольская
правда», призы на театральных фестивалях за лучшую мужскую роль. Это очень
приятно.
— Скажите, после всех заслуженных успехов вы хотели бы выйти на сцену
вместе со своей второй женой Ольгой Остроумовой?.
— Предлагают такое, но, вы знаете, я боюсь. Когда артисты репетируют, они
не щадят друг друга, и проявляются вещи, которые просто не видны в обычной
жизни. Поэтому довольно-таки опасно со своим родным человеком играть. В
работе бывают скандалы, ссоры, неудобства. В жизни их можно терпеть, а на
сцене нет. В процессе репетиций все может обнаружиться.
— Это у вас из наблюдений?.
— Нет, предчувствие. Я понимаю, что жизнь есть жизнь, но театр — это
другая жизнь, там есть свои законы. Это такая же дорогая вещь, как родной
человек. Моя жена, Оля Остроумова, изумительная артистка. Она придумывает
какие-то невероятные вещи, которые мне очень нравятся. Если б она была
посредственностью, больше женой, чем актрисой, я б, может, и не помышлял о
совместном выходе на сцену. Но поскольку она артистка грандиозная, мы могли
бы сыграть замечательно, мне кажется. Надо этим заняться, но нет материала,
сил, времени.
— Ну, может, это и хорошо, что дом остается местом для жизни, а не для
репетиций.
— У нас дом очень хороший. Я могу там быть самим собой, мне не надо
притворяться. Очень важно иметь такой дом, в котором бы тебя не разрушали
противоречия. Конечно, они есть в самом лучшем доме, иначе можно погибнуть
оттого, что все очень хорошо, идеально. Обязательно должно быть что-то, что
мне надо преодолевать, может быть, терпеть во имя чего-то еще. Иначе и быть
не может.
«Я когда-то так поругался с Олей Яковлевой, что хотел ее убить на сцене».
— Ну, вы на терпеливого человека не очень похожи…
— Да, я нетерпеливый, хотя с чем-то могу смириться, если не до такой
степени жмет «ботинок».
— А к женщинам вы более снисходительны?.
— Нет. Такого «более» не существует, у меня все одинаково. Женщины тоже
могут быть невыносимы. Я когда-то так поругался с Олей Яковлевой, что хотел
ее убить на сцене. Правда. Я как раз играл Отелло, а она Дездемону. Оля
актриса, конечно, замечательная, этого не отнять. Я же с ней играл в
«Ленкоме» «Обольстителя Колобашкина» Радзинского. Спектакль сняли, от него
осталась только маленькая фотография. Но в тот раз она страшно командовала
на сцене, разговаривала просто жутко. И довела меня до такого состояния,
что, я думал, задушу ее. Ну, слава Богу, не задушил. После этого мы
расстались. Я тогда уже играл в театре «Современник», на Малую Бронную
пришел, потому что меня Эфрос пригласил в этот спектакль. Можете себе
представить, за четырнадцать дней я приготовил роль, выучил текст Отелло. А
когда это произошло, я вышел из театра и забыл всю роль в ту же секунду.
— Что делать, стало быть, нельзя в этой жизни без ссор, уходов, суеты…
— А куда от нее деваться? Да, суета, снуешь туда-сюда, пока не наткнешься
на что-нибудь важное. Или пока не устанешь и не спросишь себя: а чем я
занимаюсь? Надо поизрасходоваться и на чепуху, чтоб потом остановиться и
сказать: «Больше не хочу». Так и получается. Потом в этой суете и разгон к
жизни тоже есть. Иногда она превращается во что-то, в ней вдруг находятся
крупицы чего-то важного.
— А вы за последнее время что-то важное или хотя бы интересное для себя в
театре видели? Или вы в другие театры не ходите?.
— Хожу, но не нравится почти все. Вот недавно посмотрел «Черного монаха»,
замечательную постановку Камы Гинкаса. Она мне очень понравилась. Это
реалистический спектакль, но он дышит, и там есть все. В первой половине
вообще возникает такое ощущение, что ты прямо в астрал куда-то уходишь. Даже
у меня, подготовленного зрителя, артиста, который понимает в этом толк. Там
замечательно играет Сережа Маковецкий, но прежде всего Гинкас молодец.
— А у вас есть роль, которая вам особенно дорога?.
— Я когда-то играл в Театре сатиры графа Альмавиву в «Женитьбе Фигаро», а
Андрюша Миронов — Фигаро. Это давно было.
— Я читала, что когда вы в нем играли, это был совсем другой спектакль. И
зачем вы тогда ушли?.
— А меня Олег Ефремов, мой учитель, позвал в «Современник». Пришел за
кулисы и сказал: «Переходи ко мне». Спрашиваю: «Когда?» Он говорит:
«Завтра». И я ушел. Сатира — это не мой театр. Мне там было нехорошо,
скандалил с главным режиссером Плучеком. Не знаю, как он меня терпел, я с
ним разговаривал чудовищно. Вместо меня потом пришел Шура Ширвиндт, он играл
Альмавиву. Это уже была совсем другая роль. Шурик — замечательный мой друг,
гениальный тамада, очень симпатичный человек, умнейший, с юмором уникальным,
тип, конечно, грандиозный. Чтоб сесть с ним за стол, надо готовиться. Найди
сначала туалет, чтоб со смеху не оконфузиться, а потом садись рядом с Шурой
за стол. Он насколько сам по себе силен, что в жизни даже интересней, чем на
сцене.
— Вы иногда соглашаетесь участвовать в антрепризных спектаклях. Из каких
соображений?.
— Сейчас я играю у Владимира Мирзоева в спектакле «Коллекция Пинтера». Мне
нравится в нем участвовать. Там тоже чудо есть — один артист, совершенно
новой конструкции, новых приспособлений. Для того, чтобы выйти на сцену, он
питается каким-то особым миром. Я в него просто влюблен. Это Максим Суханов,
грандиозный артист. Вот это напишите обязательно. Я пошел играть с ним, чтоб
понять, что это такое. Прежде видел его в роли Хлестакова в Театре
Станиславского, и он меня просто потряс. Он удивительный артист. Я вот читал
с ним интервью недавно: о, Боже, как все непросто — чтоб удивлять! Какая
подготовка, сколько там всего… И когда он это успевает? А вид? Огромный
человек, вот такие плечи, спортивный, сильнющий и вместе с тем такая
тончайшая паутинная психология, такое восприятие и ранимость.
— Вы так замечательно других актеров чувствуете и понимаете, а порывов
заняться режиссурой у вас не было?.
— Порывы были, но я этого никогда не делал. У меня есть порыв и играть, но
как только доходит до дела, у меня редко что получается.
— Ну уж нет, Валентин Иосифович, такие заявления подлежат опровержению в
виде пышного и серьезного комплимента. Вы вообще свои пораженья от победы
отличаете?.
— Конечно, отличаю. «Пораженья от победы ты сам не должен отличать» — это
идеально как формула. Тут Пастернак замахнулся, но у него были основания так
сказать. Кто его признавал? Разве было пораженьем, когда его охамили,
освистали и тем самым убили? Это с их точки зрения было поражение, а для
него это была победа из побед. Вот что имеется в виду, а не мелочи
какие-нибудь. А сегодня получается, что актер сам себе судья, хотя, конечно,
со стороны виднее. Артист может не замечать чего-то, ты свое делаешь, а
люди-то пришли не только тобой любоваться, они смотрят, где ты участвуешь, с
кем ты, кого играешь. Это очень важно.
«Иногда мне делается стыдно за свою галиматью».
— Так на то вроде критика есть. Вы ее мнению доверяете?.
— Я не читаю, то, что пишут о театре, пишут разное. Главное, что билетов в
«Современник» не достать, люди к нам идут, а они не ошибаются никогда.
Критики сегодня хотят заменить собой театр. Написанное ими — это уже новый
спектакль по поводу увиденного, они хотят быть интересней, превзойти любой
ценой. Мол, спектакль не то, что вы смотрели, а то, что мы пишем. Это
ужасно. Я даже эпиграмму о них сочинил: «Как столб относится к собакам, так
отношусь я к критикам-писакам».
— Кажется, я могу уже угадать ваше мнение по поводу телевизионной темы…
— Я не хожу на телевидение. Меня очень часто приглашают в какие-то
программы, даже политические, и НТВ, и ОРТ, и РТР. Не хожу никуда,
отказываюсь. Я не люблю сейчас телевизор. Хотя иногда, вы знаете, бываю не
прав. Потому что там вдруг появляется какая-то личность интересная и
значительная. Вот недавно я смотрел Жанну Бичевскую, которая меня очень
привлекла. Она будто не от мира сего, очень верующая. Она так прекрасно
говорила о святом и в своем деле и в других, что я верил ей. Боже, думал,
какой замечательный человек, как хорошо, что я ее послушал, какое счастье,
что я на нее наткнулся. Вот вам, пожалуйста, телевизор. Но это бывает крайне
редко. Иногда вдруг о себе что-то по телевизору услышишь. Во «Времечке»
показывали однажды женщину, которая делает цветы из шерсти. И она говорит:
«Вот этот цветок — Володе Высоцкому. А вот этот я сделала Валентину Гафту».
Я даже вздрогнул. Боже ты мой, мне цветок сделали!.
— Это приятно, когда с мыслью о вас что-то хорошее делают. А на премьерах
что дарят?.
— Игрушки очень часто. Я раньше отдавал их тем, у кого маленькие дети, но
некоторые оставлял себе: жираф вот мне понравился. Может, с намеком на мой
рост. Или книжки какие-то приносят. Я-то и своих стихов видеть не могу, мне
стыдно то, что я писал тридцать лет назад, быстро, за пять, десять минут.
Стихи — это профессия, а я так, раз-два, и сейчас вижу, что это за язык,
что за слова, какая неграмотность. Вот напечатали, потому что там есть
некоторые эпиграммы. Но иногда мне делается стыдно за свою галиматью.
— И, тем не менее, ваша книга пользуется успехом.
— Ну не надо говорить «ваша книга». «Книга» это про нее много сказано, там
просто эпиграммочки какие-то. Но самое жуткое, что я заглянул сейчас в
Интернет, на страничку Гафт, там, где сочинения, — ничего моего, ни одного
слова! Мне все это приписали. Какая-то матерщина, гадости, поклепы на
артистов — и написано, что Гафт. Что мне теперь делать, зачеркнуть я же не
могу. Кричать на весь мир, что это не я?.
— Надо искать какой-то противовес таким эмоциям, уходить от них — на
природе заземляться, на дачу, в конце концов, ездить.
— Мне везде одинаково. Я и дом свой люблю, даже на улицу выходить из него
не хочется. У меня есть своя комната, но я и общую комнату, где мы все
собираемся, люблю. И на даче хорошо. В Москве все-таки воздух тяжелый. На
даче побудешь день, возвращаешься, будто с курорта. Хоть и дача-то всего
тридцать пять километров отсюда, в Поминке. Уйдешь на целый день гулять,
освежишься, а приедешь в город, и такое ощущение, будто давно здесь не был.
Там другое течение жизни, там надо бывать. Я, к сожалению, делаю это
нечасто.
— А море любите?.
— Очень люблю. Оно меня спасает. Я всегда езжу летом на две недели на море.
— Скажите, а что в вашей жизни, в вашем «всегда» меняло свою цену?.
— Очень много поменялось. Тогда было чувство, что все еще впереди, и это
самое главное. Здесь можно не доделать, здесь немножечко получил
удовольствия, и «до свидания» — все еще впереди. А теперь впереди уже не
так, как раньше. (Смеется.).
— Ну не смешите меня так. И что, вы серьезней стали относиться к жизни?.
— Не-ет, я точно так же отношусь. Просто сил уже тех нет, нет той энергии.
Вот это сдерживает. Говоришь себе: куда ты, парень, остановись! Но иногда
кажется, что-то еще может произойти, как вспышка какая-то на солнце и.
ощущение, что может. Хотя бы иллюзию этого сохранить. Иначе просто жить
неинтересно. У меня когда-то в Киеве была любовь…
«Надо найти такого человека, для которого и трех жизней не хватит».
— Валентин Иосифович, я уже и дышать перестала — рассказывайте…
— Я все жду, может, она появится, эта женщина, в которую был влюблен. Я
ездил к ней, будучи еще женатым человеком. Но у меня уже все кончалось с
Аленой. И вот я шел по улице, останавливал машину: — «Куда?» — «На
аэродром!» И летел в Киев. Я на нее так смотрел… Хороша она была
необыкновенно. Служила одно время актрисой в Театре Франко. Потом ушла и
пропала куда-то. Ее Майя зовут (называет фамилию). Может, слышали такую?
Нет? Сейчас она не работает. Потом у нее были какие-то семейные дела, муж,
второй, третий. Она приезжала сюда ко мне. Я уже стал холостяком, у меня
была роскошная квартира. Но я побоялся с ней связать жизнь. Побоялся. Думал,
все впереди…
— Наверное, с одной любовью скучно жить?.
— Нет! Не скучно. Думаю, только ее и надо. Надо найти такого человека, для
которого и трех жизней не хватит, чтоб все время его ощущать. Сначала эта
бровь, потом эта, потом реснички, глаза, все остальное. И любить можно
бес-ко-неч-но. Надо исключить ее из всего, брать по кусочку, наслаждаться.
Это я уже понял, потом, когда все прошло.
— А что для вас и сейчас, сегодня остается тайной, и что вы понимаете как
мистику?.
— Это то особое состояние, тайна артиста. Но играть в странность нельзя. Не
надо изображать из себя человека, наполненного чем-то мистическим,
непонятным, странным, и демонстрировать это. Мне интересна тайна, которая
помогает нормальному человеку больше видеть и ощущать. Молитва — это что,
мистика? Когда человек просит о ком-то или когда он просит простить свои
грехи? Молитва — тоже что-то неведомое, какие силы она дает. Но я это
мистикой не считаю. А сумасшедших очень много. Иногда просто дурных людей,
таких как артист, о котором я однажды написал: «Он странен. Будешь странен
тоже, коль странность у тебя на роже. Но иногда бывает так: и очень
странный, и дурак».
Люди, которые создают великие произведения искусства, улавливают и слышат
больше, чем обычный человек, который пришел их смотреть. Но когда он видит
фильм Бергмана или пьесу Чехова, где вдруг бадья падает, филин или цапля
кричит, он будто вспоминает — да, это было со мной. И чем сильнее и тоньше
художник, артист эту тайну ощущает, только не выдумывает, а чувствует,
понимает, тем больше зритель верит ему. Когда это вытекает из логики жизни,
человек, даже не занимающийся искусством, просто обыватель, скажет: да,
точно, так и есть. Вот такое искусство мне нравится, а не изобретение
сумасшедшего, которого никто не понимает, что он там чирикает. А сейчас в
театре и в кино искусственно делается нечто такое, чтоб привлечь внимание.
Но оно не привлекает, а отталкивает. И я ухожу от такого, зачем мне оно? Это
не значит, что я такой уж реалист, но я не люблю шарлатанства и как человек
опытный и знающий, откуда все идет, не могу видеть подобное вранье. Зрителей
же убеждают: это странно, любопытно, талантливо, легенды создают. А это
самодеятельность.
Я недавно видел, как дети от трех до шести лет на дне рождения одной девочки
играли на даче «Муху-цокотуху». Какая это была прелесть! Казалось бы, откуда
в трехлетней девочке, которая, может, и не понимает, что она говорит,
взялись эти понятия? Я до сих пор, когда вхожу в театр, вспоминаю ту
«Муху-цокотуху». Как они играли эти отношения — и комарик, и паутина, и
муха! Я верил им, потому что в их исполнении суть была правильная. Там было
то, что есть в наших интонациях, самое главное, из чего состоит жизнь. Я
смотрел и думал — какое чудо, этому научиться нельзя. А чтобы стать хоть
немножечко такими, надо услышать больше сигналов в этой жизни. И не
демонстрировать, что ты услышал, а питаться ими — чтобы быть богаче,
спокойнее, чутче.
— Воспоминания — «пища» того же состава. Что вам вспоминается, не
отпускает?.
— Знаете, они сами приходят — воспоминания. И очень часто. Иногда даже
хочется рассказать о них кому-то. Но это признак старости. Мне кажется, что
когда хочется воспоминаний — кончается человек. Вот как все рассказал, так
и взлетаешь. Но это подъем не от побед, а от пустоты. Хотя, да, воспоминания
— одна из лучших эмоциональных подпиток, то, чем ты живешь, потому что
очень многое там родилось. Очень многое и изменилось, но источник, основа
остались в первых ощущениях. Как ты в первый раз съел яблоко, или мороженое,
или в первый раз поцеловался. Этого нельзя забыть. И я все это помню. Помню
запахи, детство и войну, помню первые слезы, школу и все страхи.
— А когда были первые слезы?.
— Когда моего дядю провожали в армию. Это был 1941 год, война. Он вернулся
раненым, с простреленными в нескольких местах легкими. Очень хороший и
порядочный человек…
— Не останавливайтесь, продолжайте…
— Я боюсь вам все рассказать… Оставьте это мне.
— Напрасно боитесь, вы уже тронули место, куда погружена душа…
— Ну, вот я помню случай… и даже думаю, как мне восстановить в себе те
переживания. Я посмотрел американскую картину «Лисички», там герой не мог
ходить, такой несчастный человек в коляске, а ему никто не помогал. На меня
он так подействовал, как будто это случилось со мной. Пришел домой (у нас
была маленькая комната), лег на кровать, прижался к стенке, и со мной вдруг
началась истерика. В это время меня мама зовет, а мне стыдно поворачиваться,
потому что я не могу остановиться, ничего не могу с собой поделать. Она не
поймет, что произошло, а я даже не знаю, как такое рассказать. Это было
замечательное и в то же время страшное ощущение, когда тебя поворачивают, а
объяснить ничего нельзя, и все думают, что с тобой что-нибудь случилось. Я
еле себя поборол. К тому же, смотрел картину я не в тот день, уже прошло
какое-то время. И вдруг меня догнало это состояние. Этот человек жил во мне.
Может, тогда во мне и родилось что-то актерское. Хотя я еще не понимал, что
мне это будет нужно, я тогда и в театр ни разу не ходил.
— А когда вы первый раз попали в театр?.
— Когда двойку получил. Много играл в самодеятельности «кушать подано» и
думал, что так и проживу свою жизнь. Я и не рассчитывал, что буду лучше.
Решил, что уже устроился, нашел свою профессию.
— Ну а почему все-таки вы думали, что вас не поймут, когда лежали,
отвернувшись к стенке?.
— У меня даже мысли не возникло с кем-то поделиться. Это было совсем новое
чувство, которого я сам-то в себе не ожидал и не понимал: просто как порок
какой-то. Его надо заглушить, а не носиться с ним. Оно само получилось. И на
сцене — когда само, а не показываешь, вот это прекрасно. Сейчас я пытаюсь
это сделать, восстановить — не получается, иногда только. Ну, это полезный
разговор не только для вас, но и для меня, честное слово.
— И я б даже сказала — волнительный. А вы волнуетесь, когда на сцену
выходите?.
— Волнуюсь, потому что не знаю ничего сам. Может, кто-то сверху поможет.
Вот уж сколько лет я играю в «Пигмалионе» и только сейчас начинаю понимать,
что это такое. Он совсем другой стал, я открыл в нем для себя какие-то вещи.
Или «Ревизор». Тоже сколько лет… И какая у меня в нем роль гениальная —
Городничий. Я ее лихо отыграл недавно. У меня там текст: «Скажите, неужели я
живу только из скоморошничества?!» И вдруг мне из зала кто-то крикнул:
«Нет!» Я просто остолбенел. Мне это очень важно знать.